Жили старик со старухой. Вот старуха и говорит:
– Старик! Пустил бы ты морду в реку – не попадет ли какая рыбинка.
– Отчего не пустить? Можно.
Наутро, чуть только колокол к заутрене, побежал старик к морде. Смотрит, попала щука большая-пребольшая. Старик и обрадел.
– Нам со старухой завтра на обед да на ужин хороша еда будет.
Взял щуку, очистил и говорит:
– Вот, старуха, голову – на латку, а хвост – на другую, а середку – в рыбник.
Она все сделала, как хозяин велел.
Воротился старик от обедни и говорит:
– Ну, старуха, давай обедать. Неси латку с головой.
Старуха принесла. Старик побрел ложкой, раз глотнул, другой зачерпнул – одна уха, а рыбы нет. Что за притча?
– Старуха, слышь, старуха? А рыба-то где ж?
– А не знаю, – говорит старуха, – я не выбирала.
– Ну, тащи другую латку с хвостом. Неужели ж и хвост пропал?
Старуха и другую латку притащила. Смотрят: и хвоста нет.
– Ну, старуха, неси уж и рыбник. Поглядим, чего сталось.
Она скорей рыбник на стол. Разломала корку – середки нет. Ушла щука.
Делать нечего. Старик корки пожевал, ушицы похлебал, а рыбы-то и не видел – какова была.
Обтер он усы-бороду, богу помолился и говорит:
– Пойду-ка я, старуха, на люди – рассказывать, как? чудо у нас случилось. Это слыханное ли дело, чтобы вареная щука из латки ушла? А уж из рыбника, из-под аржаной корки, – такого дива и на веках не бывало!
Старуха говорит:
– Ступай, батюшка, ступай! Расскажи!
Вот пришел он то ли в Беричиво, то ли в Маркомусы, – глядит, – тоже старик со старухой сидят, обедают.
– Хлеб да соль, люди добрые!
– И тебе хлеба кушать, добрый человек. Заходи с дороги.
Сидят за столом, обедают – тут хозяева, тут гость, старик и рассказал про щуку-то.
– Вот, – говорит, – чудо какое: не у другого, не у третьего, в своем дому!
А хозяин ему отвечает:
– Это что! Вот со мной было – почудней твоей щуки. Погоди, я тебе расскажу, а ты послушай. Было это годов полста назад. Я еще молодой был. И вот оженили меня родители. Взяли женку из богатого дома. Хорошая родня попалась – тесть степенный, теща ласковая, а свояк разбитной.
Одна беда, – женка хоть красивая, да гулливая. Года со мной не прожила – завела полюбовника. Мне-то самому невдомек, да люди сказали.
Вот один раз собрался я в лес за дровами, запрег лошадь, выехал за околицу. С полчаса времени постоял, а потом и воротился потихоньку, да и спрятался на дворе.
Как стемнело, слышу я, что моя хозяйка со своим дружком в избе гуляет.
Я скорей в избу. Только шагнул, женка мне навстречу.
– А, – говорит, – воротился? Подглядывать за мной вздумал?
Да как хлестнет меня плеткой.
– Был молодец, стань жеребец.
И стал я жеребцом.
Выпустили меня в поле. Я день хожу, и другой хожу... И раздумался: что же мне теперь делать-то? Дай-кось к себе на двор понаведаюсь, не помилует ли жена?
Только я в подворотню, а она тут как тут. Хлестнула меня плеткой, и стал жеребец кобелем.
Испугался я – мечусь по двору, а она за мной. Я под крыльцо, и она под крыльцо, я на сарай, и она на сарай. До той поры плеткой меня возила, покуда я на улицу не выскочил.
Тут она скорей подворотню заставила, и остался я на вольной воле.
Не успел дух перевести, набежали собаки и давай меня грызть-трепать. Охти-мнеченьки! Кое-как урвался я от собак, махнул в лес и по лесу бегу, бегу – сам не знаю, близко ли, далеко ли...
Есть мне нечего, истощал весь. Вижу падину, а есть не могу: ведь человеком был!
Смотрю, на одной поляне пастух ходит с коровами. Манит меня пастух к себе, а я не смею близко подойти.
«Бить, – думаю, – будет, дак опять беда».
Ну, да голод – не тетка. Слышу: пахнет жареным, и осмелел помаленьку. Поджал хвост, подошел поближе.
Пастух мне кусочек кинул. Я съел и гляжу, что дальше будет. А он и еще кинул, и еще... Я уж сыт стал, а пастух все кидает...
– Ах ты! – говорит. – Надо на деревню бежать, хоть хлебца еще принесть.
Побег он на деревню, а я около стада хожу, присматриваю.
Воротился пастух, опять мне дает, да я-то уж не беру, потому шкура-то у меня собачья, а сметка человечья. Слыхал я от старых людей: много наешься с голоду, дак пропадешь совсем.
Вот солнышко не рано встало, и пошли мы с пастухом коров собирать. Собрали и гоним. Он себе идет да посвистывает, а я гоню и гоню. Пригнали в деревню весь скот. Пастух пошел ужинать и меня с собой берет. Заходит он в избу, а я не смею идти – повалился под порог, лег на веник и гляжу, не бранятся ли хозяева, зачем собаку пастух привел. Вижу – нет, не бранятся... Я кой-как ползунком, ползунком и – под лавочку.
«Вот, – думаю, – сидел за столом, да в переднем углу, да на лавочке, и за честь не считал, а нынче и под лавочкой лежу, дрожмя дрожу: не прогнали бы, не прогневались бы!»
Да ничего, не прогнали, накормили, напоили, и пошел я за пастухом на ту фатеру, где ему ночевать черед. Он спать повалился, а я у него в ногах.
Утром опять вместе пошли: пастух коровушек выгонять, а я подгонять.
Так и живем двое все лето: пастух больше спит да гуляет, а я больше пасу.
Приметили это мужики и говорят пастуху:
– Ты что ж свое дело не справляешь?
– Как так не справляю? У меня весь скот в лучшем виде – хоть бы шерстина пропала.
– Да ты спишь!
– А чего же мне не спать? У меня один пес за всем стадом углядит.
– Ан не углядит.
Вот и побились они об заклад.
Мужики говорят:
– Сегодня ты не ходи. Пусть кобель один пойдет.
– Ладно.
Пошел я в лес один со скотом. Пригнал на хорошо место, глаза не завел – присматриваю. Вот солнышко на вечер покатилось, и тут – на! Приходит волк. Приходит и сейчас – в стадо.
Схватились мы с им драться, я его рву, а он меня пуще! Он меня рвет, а я его пуще! Никоторый никоторого перемогчи не может: сила наравни.
А скот мой, гляжу – где-нигде... И не видать его стало!
«Ахти мне, – думаю, – далеко разбежались, во всю ночь не соберу».
И до того я рассердился, ажно впился волку в горло. Он и туда, и сюда – ничего не может сделать. Повалился – хоть домертва грызи!
Бросил я его и побежал скот собирать. Всех коров собрал до единой скотинки и ночью, в потемках уже, гоню в деревню, а крестьяне все стоят в улице.
– Нет, – говорят, – добра! Ночь на дворе, – видно, волк всю скотину придавил...
А тут колокольцы-то и забо́тали. Идут коровушки, выменем до земли достают, – кормленые, сытые... А я справа забегу, да слева подгоню, полаиваю да потявкиваю – берегу скот.
Крестьяне говорят:
– Вот мои идут!
– И мои идут!
– Идут! Идут!
Все коровушки домой пришли, никого не придавил волк.
– Ну, – говорят, – и пес! Ну и пес! Чисто человек!
И пошла слава про меня широко и далеко. Был человеком – дак псом ругали, а стал псом – дак человеком хвалят.
– Есть, – говорят, – кобель, что один пасет скота, сколько голов ни дай. Умный кобель, умней писаря.
А что писарь? Я этих писарей, может, два десятка видал: всякие бывают.
Ну, а все ж таки, лестно мне: кормят сытно, по шерсти гладят, я и живу себе помаленьку.
Вот уж и лето к концу. «Как, – думаю, – зимой будет?»
А тут вдруг в соседнем городе покражи начались. Ходит вор, все лавки подламывает, и никак его поймать нельзя.
Всполошились купцы и послали одного за мной к пастуху.
– Что, – говорят, – запросит, то и давай. Товар да спокой дороже денег.
Приезжает купец на тройке и сейчас к пастуху.
– Продай кобеля!
Пастух не продает.
– Что угодно бери, а только продай.
Пастух запросил триста рублей, а купец уже и деньги достает.
– Мой, – говорит, – кобель!
Я вижу – купил меня купец, да и бросился ему сейчас на грудь (уже всяки собачьи повадки знаю). Купец мало-мало на затылок не улетел, а не сердится.
– Вот, – говорит, – резвый! Вот, – говорит, – сильный!
Посадил он меня в повозку, а мне в повозке не сидится. Я прыгнул туда, где кучера сидят, выстроился на облучке, ветром дышу.
Эх, везут меня, а шерсть на мне так и расступается: отъелся в пастухах-то!
Ну, привезли меня в город, где пропажа случилась.
Услыхали люди, что кобель прибыл, бегут смотреть, кто булку несет, кто сайку, а я ничего не беру. Разве кто подаст на тарелочке закусочку, – то слизну.
Построили мне в гостином дворе будочку, и меня на цепь посадили.
«Вот, – думаю, – не городской голова, а цепь на шею пожаловали, не каторжник, а к стенке приковали. Одно слово – собака!»
Сижу около своей будки – про старое вспоминать неохота, про новое загадывать – боязно.
Уж и ночь настала. Только собаки полаивают, только караульные покрикивают. А как глухая полночь – и собаки замолкли и караульные не кричат; все равно, как нигде никого нет.
И слышу я, идет по пришпекту, по панели, будто сенная куча катит. И прикатила эта сенная куча прямо к моей лавке. Коленком уперлась и двери выломила.
Вижу, самолучший товар набирает и кладет в тюк. И набрала этого товару самолучшего, сколько унести могла, и выходит из лавочки с товаром.
Я гляжу и думаю, как бы это ее захватить, чтобы цепи хватило.
Соскочил с будочки – да прямо на вора, едва и живого отпустил, кое-как он от меня уплелся.
А я на товар повалился и лежу, чтобы кто другой не унес.
Вот глухая полночь прошла, и опять собаки залаяли и караульные запокрикивали. Утренняя заря настала. Вижу – обход идет, лавки осматривать.
Заходят в мою да так и стали – кругом все чисто. Крали, да и украли. Ничего не оставили.
– Вот, – говорят, – триста рублей за кобеля дали, а лавка подломлена. Где он, сторож этот хваленый? Спит, небось!
Пошли к моей будке и видят: весь товар тут, только что примялся маленько. Ну, взяли они из-под меня и понесли в лавку. На много тыщ украдено было. Сами и определить не могли – оценщиков приводили.
Ну, сняли с меня цепь и повели по домам обедом кормить. Опять несут булки, сайки, а я на это и не гляжу, только закусочки с тарелочки слизну, да и пошел себе! Живу я в этом городе долго ли, коротко ли, гостиный двор карулю, а слава моя далеко покатилась.
Докатилась славушка и до самого царя.
А царь на ту пору в большой заботе ходил. У него во дворце неспокойно стало. Все, что ни есть лучшего, невесть куды теряется. До того дошло, что хоть корону руками держи.
А тут еще царица тяжела сделалась – ей время родить, а она плачет, боится... Пропадет наследник, что будет делать? И царь сомневается, так и так прикинет, а ничего не выдумает.
Ему и говорят:
– Надо этого кобеля купить, – пусть сторожит.
Царь обрадел, сейчас сряжает за мной генерала одного.
– Купи у купцов кобеля. Что запросят, то и давай.
А если на деньги не согласятся, то дал тако письмо, что, мол, и так везите.
Поскакал генерал. Собрал всех купцов, показывает записку.
Они молчат. Царско слово, брат! Что отвечать станешь?
Генерал говорит:
– Ну, не хотите за деньги, задарма увезу. Какой ваш приговор?
Купцы говорят:
– Что, робята, чем без денег, так лучше за деньги...
И согласились взять с генерала пятьсот рублей.
Посадил меня генерал в карету, а мне в карете не сидится. Я туда выскочил, где кучера, фалеторы, запятники – тут мне и место.
Хорошо мне, любопытно, везут меня на шестерке.
Привозят в столицу, да и прямо к царю. Ох, тут-то испугался я, трухнул малость. А потом смотрю – ничего! Сам царь встречать меня выскочил. Встретил и в палаты повел – кормить с дорожки. Мне кушанья принесли, и царь со мной сел, угостились по-хорошенькому. Тут бы поспать, поваляться, да нельзя – служба не велит. На караул заступать пора.
Так оно как раз подошло, что царице в ту самую ночь родить надо было. Вот меня накормили, напоили и ведут к тем покоям, где ей рожать назначено. У самых дверей мое место – будочка така сделана, – а по стенкам солдат настановили – солдат подле солдата, ружье подле ружья. Только брякоток идет, как солдатики-то с руки на руку их перекидывают.
Вот настала глухая полночь. И вдруг будто кислым нас облило, стоят все, как неживые, онемели, задремали, головы повесили.
И слышу я – звякнуло кольцо у парадного крыльца. Отворилась дверь, и подымается по лестнице предревняя старуха. Идет мимо солдат, подошла к двери, коленками уперлась и выломила дверь.
Выломила и ушла к царице в покои, а солдаты и с места не ворохнулись – стоят, будто каменные. Я затаился в будочке.
«Ну, – думаю, – что будет?»
Вот по малом времени выходит старуха назад и в руках младенца держит.
Только донесла до меня, выскочил я из будки, младенца у ней из рук выхватил и положил к себе в будочку, а старуху цоп за ноги и потащил по лестнице. Бегом бегу, а старуха только головой по ступенькам пошшелкивает
Приволок я ее на парадное крыльцо, да и выкинул на пришпект, а сам скорей к младенцу. Взял его на лапки и покачиваю, и покачиваю. «Спи дитя мое, усни...»
Время-то идет. Вот прошла глухая полночь, и проснулись все царицыны бабы – няньки, мамки, кухарки...
Проснулись и заревели: нет младенца. Украли! Никто укараулить не мог.
– Надо, – говорят, – царя будить!
Разбудили царя. Он первым делом хватил саблю и бежит голову рубить. А кому рубить? Кобелю!
Прибежал, а я младенца-то из будки выставил и покачиваю его на лапках. Спит младенец, сладкие сны видит.
Царь и саблю уронил. Выхватил у меня наследника, подает нянькам-кухаркам и не знает, кого ране целовать: младенца али кобеля? Обрадел, значит.
Ну, а на крестинах мне – первое место. Пьют, едят, угощают меня.
Вдруг царь говорит:
– А что, господа генералы, что, думны министры, чем нам этого кобеля наградить, как вы рассудите?
Один говорит: «Чином наградить – в начальство произвести».
А другой: «А кто ж под ним служить будет?»
Один скажет: «Ну, так денег ему дать».
А другой: «А где ж он будет эти деньги носить да как расходовать?»
Ничего придумать не могут. Вот царь подождал, подождал и говорит:
– Ну, я сам знаю. Слушайте да делайте.
Сейчас и готово – у всех ушки на макушке. Слушают.
А царь приказывает:
– Вот что, господа, этого кобеля мне позолотить, да так, чтобы ни одна шерстина на нем не ворохнулась, и по всему городу бумагу развесить: если кому встретится царский золоченый кобель, всякий перед ним шапку сымай – господа, или купцы, или простонародье – без разбору.
Взяли меня в работу – так разделали, что как жар горю, самому смотреть больно. Вот пошли царские дети гулять – и я с ними. По пришпекту бегу, а все шапки так и схватывают, как меня завидят. Эх, любо мне!
Много ли, мало ли бегал я да собой любовался, а только пало мне вдруг на ум сходить на деревню, своей молодухе показаться.
«Что, – думаю, – не полюбит ли она меня теперь, золотого-то?»
Вымахнул из городу, да и побег.
Прибегаю я домой, – домишки-то у нас низеньки, – не столица, чай, – лапки на окошко выкинул и смотрю, что хозяйка моя делает. А хозяюшка печку растопила, тесто замесила, блины печет. И на постели дружок ейный спит. Обидно мне стало. С обиды ушами шевелю, головой мотаю, а стень-то моя, значит, и заходила по избе.
Приметила ее хозяйка, обернулась к окошечку да и говорит:
– Э, друг, да это ты! Ну, заходи в избу, заходи!
Я через подоконник-то и перемахнул. Вьюсь вокруг нее, в глаза гляжу: ослобони, мол! А она гладит меня да приговаривает:
– Как тебя выхолили! Как тебя вызолотили! Хорош-то, хорош, да на человека похож! Ну, был ты кобелем, стань воробьем!
И вдруг сделался я воробышком. Замахал крылушками, вылетел на улицу. Небо-то высокое, земля-то широкая, а сам я малый, малого меньше. Да тут еще налетели на меня другие воробьи, давай меня бить-клевать, только перье летит. Еле-еле урвался я от них и вперед полетел.
Вижу – гумно новое, а в том гумне овса целый ворох нагребен. Ворота полы, и кругом, как есть, никого не видать. Один только воробьишко по гумну ходит, вроде меня. Подлетывает да поклевывает. Ну, я к нему присоединился – вдвоем похаживаем, поклевываем.
Вдруг хозяин идет. И кто ж, ты думаешь? Свояк мой, женкин брат! Поглядел он на меня, гумешко запер и давай нас имать.
Тот воробьишко-то, другой, куда-то сунулся под тес, да и улетел. А мне дело непривычное, – меня свояк поймал да и за пазуху. Я дрожу, сердца не слышу, а он идет себе.
Принес домой и говорит:
– Ну, мама, я зятя поймал.
Матка и всполохнулась:
– Поймал, доброхот? Кидай его в печь!
Ой, испугался я. Конец, вижу, пришел.
Вдруг тесть с кровати встает. Рукой по столу стукнул, кричит:
– Эх ты, старая чертовка! Что было, то забыла! Когда этот воробей кобелем бегал, он и тебя, и меня, и сынка до смерти загрызть мог, да ведь не загрыз, а помиловал. А ты его – в печь!
Я слушаю, что старик говорит, а понять не могу, когда это я их помиловал?
А потом, как поглядел получше, так и догадался. Свояк-то мой волком к нам в стадо приходил, коров давить, тестя я в гостином дворе душил, а тещу из царского дворца вон выбросил. На всех троих зубки мои до сих пор видны. Памятку-то им оставил, а смерти не предал, – что правда, то правда. Живы.
Взял меня старик в руку, с ладошки на ладошку перекинул да как бросит об пол.
– Был ты воробьем, стань молодцом!
И стал я опять человеком, как прежде был, как давно не бывал.
Тесть говорит:
– Пеки, старая чертовка, блины, а ты, сынок, за вином сбегай. Надо зятя угостить.
Сын сбегал, принес цельную четверть. Старуха блинов напекла.
Выпили мы, закусили, как полагается.
– Ну, – говорит старик. – Довольно ты, зятек, намытарился. Вот тебе узда. Придешь домой, твоя хозяйка с дружком на кровати спит. Она у стенки, а тот с краю. Хлопни их со всего маху и скажи: «Был молодцом, стань жеребцом! Была молодица, стань кобылица!» – и будет у тебя пара вороных. А как захочешь отвернуть, так опять хлопни и скажи: «Была кобылица, стань молодица! Был жеребец, стань молодец!» И опять они люди будут.
Пошел я домой, да как сказано, так все и сделал.
Видишь, у меня около дверей стенка вырублена? И не хотел, а вырубил. Коней-то через дверь не выведешь.
Поездил я на тех конях вдосталь, бревна на них возил, да ведь какие бревна! С вершинами да сучьями! Роздыху своим вороным не давал, и до того их, голубчиков, заездил, что порожни дровни волочить не стали.
Тут уж я раздобрился, пожалел их. Хлопнул уздой и говорю:
– Была кобылица – стань молодица! Был жеребец – стань молодец!
Ну, жеребец – тот сразу давай бог ноги! И на двух, как на четырех, убежал. Скрылся с нашего краю, а куда – не знаю.
А кобылица и сейчас при мне, старая уже стала, сивая – сам погляди.
Вот какие чудеса на свете-то бывают.
А ты говоришь – щука!